Одна из лучших картин уходящего года – трогательная кинофантазия Андрея Хржановского на тему детства Иосифа Бродского «Полторы комнаты, или Сентиментальное путешествие на Родину». Отца будущего нобелевского лауреата сыграл Сергей Юрский. Когда-то он, молодой актер Большого драматического театра, заболел Бродским, читал его стихи в компаниях. А потом переехал в Москву, и вроде бы началась совсем другая жизнь, но Бродский из нее не ушел, и трепетное отношение к сцене осталось...
– Знаете, я живу без острой ностальгии. Потому что умиляться в этом прошлом нечему. А забывать его категорически нельзя. Там было то, что называется «голодом сердца». Или то, что в Евангелии названо: «нищие духом». «Нищие» – в смысле того, что им много надо. Они «нищие», поэтому они готовы к духовности. Тогда была жажда познать то многое, чего мы не знаем и чего мы еще достигнем. А сегодня, увы, такого азарта нет. Какие проблемы – ткнул в интернет и получил все, что тебе надо. Но такая жизнь без усилий лишается очень многого, она тускнеет...
– В фильме, кстати, есть сцена на крыше, где молодежь (и среди них юный Бродский) удивительно азартно проводят время за спорами, чтениями стихов. Вы тоже были погружены в такую жизнь?
– Да, сцена
замечательная. И там потрясающе похож – голосом, интонацией,
поведением, жестами – на самого Бродского молодой артист Артем Смола. А
что касается меня... Вы знаете, мы с Бродским были разные люди, и, в
отличие от него, я этим не болел и смотрел на эту сторону жизни со
стороны, хотя и знал ее хорошо. Сейчас-то я и вовсе разлюбил общество.
Наверное, устал, мне слишком много приходилось бывать в нем. Публичный
образ жизни я веду на сцене, мне этого вполне хватает. Но и тогда я не
был компанейским человеком. И уж тем более избегал принадлежать к
какой-то группе. Например, когда модно было быть шестидесятниками, я
потихоньку вышел из шестидесятников. И так далее. Мне неуютно быть «со
всеми».
– В вашем питерском прошлом есть страница
«Иосиф Бродский», отца которого вы сыграли в фильме «Полторы
комнаты...». Как состоялось ваше знакомство?
– Произошло
это так, как это происходило всегда в 60-е годы, – в одной из питерских
коммуналок. Как-то после спектакля мне позвонили Кама Гинкас и
Генриетта Яновская (ныне режиссеры московского ТЮЗа, а тогда ученики
Георгия Товстоногова. – Прим. авт.): «Приходи, познакомишься с
Бродским». Я зашел, мы поговорили часик-полтора. Надо сказать, разговор
был односторонний. «Мы о нем». Не обязательно восторженно, было о чем
спорить, потому что мы-то его стихи читали, а он театралом не был и ни
драматический театр, ни актеров не знал.
– Не обижало?
–
Да нет, вся их поэтическая группа считала, что театр – «грубое
искусство». Меня больше интересовало, как мне читать его стихи, ведь я
уже тогда в какой-то мере заболел Бродским. Я очень не скоро стал
читать их со сцены, но знакомым или в компаниях читал.
– Странное ощущение – быть влюбленным в своего современника?
– Очень странное. Это было исключение, как, впрочем, и все, что было связано с Бродским.
– Еще одна питерская страница – ваша первая супруга Зинаида Шарко, коллега по Большому драматическому театру...
–
Да, наш союз начался около 1960 года. И это был счастливый, несмотря ни
на что, союз и очень творческий. Мы вместе с ней прошли нежный и долгий
путь, например, со спектаклем «Божественная комедия», где мы играли
Адама и Еву. Сперва мы здорово веселились, потом нам это стало
надоедать, потому что это был, конечно же, очень поверхностный
спектакль. Но он пользовался большим успехом и прошел свои положенные
(в БДТ это всегда была примерная цифра нормального успеха) 125
спектаклей. Но так случилось, что мы расстались. Однажды ранним утром я
пришел к своему другу Олегу Басилашвили с одним маленьким чемоданчиком
после краха семейной жизни.
– Что стало камнем преткновения в вашем союзе?
–
Это запретная для меня тема. Я совершенно не понимаю, как люди могут
сами рассказывать в газете о своей личной, частной жизни. Допустим,
журналист может что-то раскопать, но чтобы сами! Этот душевный стриптиз
мне кажется постыдным и бессмысленным. И некоторых своих коллег я
перестал уважать после таких откровений.
Скажу только, что в
Зине был нерв лидера. И соревновательный момент, который был между
нами, прямо скажем, не на пользу шел нашей семье. Но в принципе даже не
в этом было дело. Просто моя жизнь тогда пошла в сторону кино – я
проводил много времени на съемках на разных студиях, в основном в
Москве. Зина жила своей творческой жизнью. И получилось, что наше
совместное существование пришло к какому-то кризису. Но это никак не
помешало в 1976-м году нам сыграть в моей постановке «Фантазии
Фарятьева», где играли и я, и Зина, и Наташа Тенякова (вторая супруга
Сергея Юрского. – Прим. ред.). И в этом не было ни надрыва, ни драмы. У
меня в то время шла другая драма – моего разрыва с БДТ.
– Зинаида Максимовна Шарко как-то мне призналась, что она никогда бы не уехала в Москву. Вы же легко вписались в столицу...
–
Все дело в том, что нам с Наташей Теняковой удалось обрести некую
автономность, и это оказалось спасительным моментом. Потому что
раствориться в московской театральной школе у нас бы не получилось, она
нас поглотила бы.
– Вы говорите о школах – питерской, московской? В чем между ними разница?
–
Прежде всего Москва ценит спонтанность, размытость, следование
чувствам, которые, к слову, у нас большей частью смутные,
неопределенные. И недаром они «акают», потому что им лень сформировать
другой звук, они все звуки заменяют звуком «а». А питерцы не ленятся.
Они не говорят «ко-ро-ва» – они говорят очень определенно: «кА-ро-ва».
А в Москве – почти «карава». Но это внешне. А, по сути, питерская
актерская школа – это школа более строгой формы, осознания того, что
делаешь, большей ответственности. А Москва – это некое такое марево:
«Ну, так я скажу эту фразу или этак – это же не важно. Важно, чтоб был
посыл, эмоция. Ах, не пришел этот посыл, ну ничего, сейчас придет,
подождем...»
– Сергей Юрьевич, вы не утратили интерес к театру. А ведь в нем так много изменилось со времен Товстоногова...
–
Для меня сцена по-прежнему священное место, где нельзя играть в
ботинках, в которых ты идешь по улице. И сегодня театр стал
единственным местом, где человек сидит среди других, не сливаясь с
ними, а сохраняя свою индивидуальность. Но, к сожалению, в последнее
время изменилось очень многое и в театре. Театр стал презирать
литературу, презирать слово. Такова одна из тенденций постпушкинской
эпохи. У Пушкина ведь слово очень важно. А сейчас пошла игра со словом
как с трухой.
В последнее время и театр себя предает,
становится ретранслятором все тех же ритмов, смысловых уровней, которые
предлагают самые низкопробные телевизионные программы. Последнее
пристанище свободы мысли исчезает. Думаю, следование принципу, который
Маяковский называл «сделайте нам красиво», – опасное заблуждение. Я
предпочитаю слова Брехта о том, что театр должен вступать в диалог со
зрителем и будоражить его мысль. Поэтому я, кстати, сегодня предпочитаю
театр абсурда – абсурд как способ мышления для меня главнейшая
возможность пробить то равнодушие, которым окутано сознание
сегодняшнего человека. Он может шокировать, он может удивлять, но
именно этим и можно пробить глухоту.
– Вы чувствуете зависимость от своей репутации?
–
Я чувствую свою ответственность перед репутацией. Я не свободен. Мне
нельзя сняться в рекламе, мне нельзя сыграть старого Генри Миллера –
талантливого, скабрезного, непристойного... Я дорожу своей несвободой.
–
Тогда такой вопрос. У Шопенгауэра есть фраза: «Врач видит человека в
его слабости, юрист – во всей его подлости...» Что вы как актер поняли
про человека?
– Вы знаете, я как-то узнал о поразительной
теории, смысл которой в том, что отнюдь не труд сделал человека
человеком, развил его интеллект, а... людоедство. В XX веке это
происходило в случаях большого голода или в диких племенах, в
цивилизованных обществах, к которым я отношу и мою страну, людоедства в
буквальном виде нет. Но произошло замещение людоедства
распространившимся убеждением, что жизнь мне подобного не стоит ничего,
ценно лишь мое существование. Чтобы ощутить это, достаточно задуматься,
сколько людей в нашей стране уничтожало себе подобных по приказу вождя,
сколько охраняло лагеря! Это же людоеды! А сколько сегодня киллеров,
сколько людей запросто готовы уничтожить себе подобных! Сублимация
людоедства, тотальная варваризация общества для меня один из чудовищных
тупиков, в который попала наша страна.