Виктюк чем-то похож на царя Мидаса – с той поправкой, что если Мидас превращал всё, к чему прикасался, в золото, то Виктюк превращает всё, в чем участвует, в искусство. Так случилось и с этим интервью. Интервьюеру говорить почти и не требовалось – Виктюк поставил этот спектакль сам.
Роман Григорьевич побывал в Таллинне со спектаклем собственного театра «Федра» по стихам Марины Цветаевой. Постановка вышла, как обычно, абсолютно виктюковская – эстетская, глубокая, неимоверно тонкая. После спектакля 80-летний режиссер дал интервью порталу Rus.Postimees.ee и рассказал о том, как отвертелся от постановки о Ленине, о своем общении с духом Верди, о главном энергетическом блоке в космосе и множестве других интереснейших вещей.
Самый главный энергетический блок
– Прежде чем поставить «Федру» по поэтической драме Марины Цветаевой в своем театре, вы однажды ставили «Федру» на Таганке...
– В мире вообще-то я один «Федру» Цветаевой и ставил. И было это тридцать лет назад, даже больше!
– Нынешняя «Федра» – существенно другая? Изменился ли ваш режиссерский подход?
– Резко изменился, резко! В то время ставить текст Цветаевой никто не решался. К тому же в том спектакле были впервые использованы ее дневниковые записи, которые до сих пор не опубликованы. Мы их произносили со сцены. Надо сказать, что я знал сестру Марины Цветаевой Анастасию. В моем спектакле «Анна Каренина» в театре имени Вахтангова детей Стивы Вронского играли ее правнуки – шесть человек! И сестра Марины Ивановны была на каждом спектакле.
Были и другие связующие нити. Одно время я работал в театре Моссовета, худруком которого был Юрий Александрович Завадский. А дело в том, что в свое время Марина Ивановна предлагала «Федру» Вахтанговской студии. Вахтангов отверг его. А она хотела, чтобы Федру играл Юрий Александрович! Я ему об этом говорил, он отвечал: «Ах, я был тогда красив... а она была меня влюблена... влю-бле-на!.. – настаивал он. – Мы разошлись... Наверное, в этой пьесе есть отголоски наших отношений: я был моложе, она была старше...»
Но это всё не имеет особого значения. Главное, что Марина Цветаева – первая поэтесса в мире! Она и сама об этом писала. И в это верила. Прошло время – и действительно: она первая. Я часто думаю о трагизме ее положения, когда даже в последние дни она в Елабуге просилась работать посудомойкой в столовой, а ей отказали. Поэтому она и написала: «Я хочу не быть», – не про смерть она говорила, а про исчезновение. И ей это удалось.
Есть над нами самый главный энергетический блок – там, в космосе! – который нами руководит, всё видит, нашу психологию, нашу судьбу... И направляет на Землю в определенные периоды облета планетой солнца творческую энергию. В последний раз это случилось в 1913 году. И Цветаева попала именно в этот период. Она, Ахматова, Гумилев, Кузмин – все великие поэты Серебряного века. Сейчас есть только отзвук того, что было...
– Ваш спектакль – тоже такой отзвук?
– Конечно. Только я пытаюсь все-таки прокричать: «Мы помним!..» И даже в финале... Недавно умерла Елена Образцова, боготворившая Цветаеву, в нашем спектакле звучит в ее исполнении романс немецкого композитора, и это – ее последнее записанное выступление. А наши ребята, актеры, слушают его и ищут – ее и Цветаеву. Соединяют две души. Поэтому этот спектакль – живой и метафизический. Категорически метафизический! Если сегодня в театре не будет метафизики, театр мертв! А поэтический театр – это самое высокое явление во всей мировой культуре за всё время, будь то в Греции, Франции, на родине Шекспира и так далее. Советская власть сделала всё, чтобы поэтического театра не было: затоптали, выслали поэтов подальше – и не возвратить первозданность их духа. Это преступление! Вот я и пытаюсь хоть что-то сделать...
«Дженио! Дженио!..»
– В свое время вы пробивались в театре с боями...
– С одними боями! С жертвами! Потому что я не шагал в этом ряду, я ходил по обочине и был совершенно от них свободен. Я не поставил ни одного спектакля о них! Ни од-но-го!
– Но ведь на вас наверняка давили?
– Конечно! Но я выкручивался... К столетию Ленина я был главрежем в Твери, в Театре имени Ленинского Комсомола. Мои друзья-диссиденты сказали: на этот раз ты не вывернешься. Я не знал, что делать... И вот вызвали меня на заседание обкома. Был понедельник. Я выскочил на сцену, сзади сидел первый секретарь обкома, второй – весь синклит. И я без паузы говорю: я был вчера в музее Ленина в Москве – и там открыл для себя такие тексты!.. Я потрясен!.. Клара Цеткин писала Наде Крупской, что Ленин, когда они были за границей, сказал: когда мы победим в России, первой пьесой, которая должна стать известной молодежи, будет пьеса «Kabale und Liebe»!
На лицах не отразилось и тени интеллекта. Я радостно сказал: это Шиллер, пьеса «Коварство и любовь»! И мне разрешили к столетию Ленина поставить «Kabale und Liebe». И всё бы ничего, но в Тверь приехали итальянцы – снимать «Подсолнухи». И на спектакль пришел Марчелло Мастроянни со всей съемочной бригадой. После спектакля они в восторге потребовали книгу отзывов, чтобы записать в ней всё свое восхищение. У нас никакой книги отзывов не было, дали Мастроянни какую-то тетрадку, он в ней все записал. Когда я шел по коридору, он кричал мне: «Дженио! Дженио!» Я не знал тогда, что такое genio по-итальянски, и сказал: «Но, но, я Роман!» А он продолжал кричать: «Дженио!..»
А тетрадка наутро попала туда, куда она должна была попасть, и там компетентные органы решили: если капиталистам нравится этот спектакль, в нем есть неконтролируемые ассоциации. Всё, моя судьба была решена. Но я не отчаивался! Я пошел на Пушкинскую площадь, где стоял междугородний телефон-автомат, бросил в него две монеты по 15 копеек и позвонил директору театра в Таллинне. Это была женщина. Я узнал, как зовут начальника отдела театров Министерства культуры СССР, это был товарищ Кухарский. Его голосом – как мне казалось, я-то никогда товарища Кухарского не видел и не слышал! – я сообщил, что , мол, мы хотим вам помочь, отправляем вам нашего гения... берегите его... Женщина через паузу сказала: «У нас уже намечен человек на это место...» На что товарищ Кухарский, то есть я, сказал: вот номер телефона, если планы изменятся, наберите меня. Вот так я не приехал в Таллинн!
Затем я набрал потом Литву, где министр боялся советской власти больше, нежели я. Он мне сказал: «Мы верим России! Пусть он немедленно приезжает к нам!» Первый секретарь ЦК Компартии Литвы Снечиус сидел в зале и говорил мне: «Ставь что хочешь! Я буду тебя защищать!» И я ставил Вампилова, которого тогда никто не осмеливался ставить, я ставил Рощина – и так далее.
– В Таллинне вы ставили тоже...
– Да, и это ведь тоже гениальная история – я поставил здесь «Мелкого беса» Сологуба, которого ставить было нельзя, и меня отправили к второму человеку в ЦК партии. Сидел умный человек, смотрел на меня грустно, обреченно – он таких безумцев не видел. Он сказал мне: «А поттему бы эстонцам не сыгратть этот гротеск о русских?..» Я ответил: идея гениальная – но не лучше ли, если русские о себе сыграют правду о себе сами? После чего он всё подписал. Это был август, я приехал сюда в сентябре, а оказалось, что летом этот человек собрал вещи, с семьей уехал в Париж и там остался. Теперь он, кажется, в Швеции. Так что не думайте, что все просто. Но!.. «Мелкий бес» был – настоящий взрыв. Попасть на спектакль было невозможно, на него ходили толпы, аплодировали... это было потрясающе!
«У меня – закваска другой земли, похожей на эту...»
– К слову, три года назад вы поставили в Хельсинки спектакль по пьесе Эдварда Радзинского «Жизнь и смерть товарища К.» про, как я понимаю, финского коммуниста товарища Куусинена...
– Да! Они там только что открыли его музей. Играли молодые ребята... В этой пьесе ведь вся правда о нем. В Москве я не могу решиться это даже предложить! Он ведь вождь пролетариата... Нет, бесполезно. В пьесе ведь всё: как он продал любимую, отправил ее в Сибирь... жуть, жуть, жуть! Ужас!
– Вы же можете поставить эту пьесу в своем театре...
– Нет. Это нежелательно. Можно, конечно, но...
– То есть – так или иначе вам приходится учитывать политические моменты?
– Нет! Я никогда... Если ты с политикой играешь, тогда, да, ты их учитываешь. Я даже ставил в театре Вахтангова спектакль про Сталина по английской пьесе, действующие лица – Сталин, Жданов, Прокофьев и Шостакович. Пьеса потрясающая! Михаил Ульянов играл Сталина, Юрий Яковлев – Прокофьева, Александр Филиппенко – Жданова, а роль Шостаковича исполнял Сергей Маковецкий. Играли замечательно. Но это не было не о них, а против них.
– Если говорить о противостоянии – насколько сильно по вам проехала вся украинско-российская ситуация?
– Никак. Мы сразу же, во время событий играли по всей Украине спектакль «Карнавал маркиза де Сада». И только когда мы приехали в Севастополь, дверь театра была закрыта, а директриса исчезла. Сейчас они меня зовут просто приехать, а я отвечаю: ни-ко-гда! Суд должен быть над этой наглой директрисой...
– Вы недавно говорили в одном интервью: «К сожалению, в профессию режиссера входит умение сквозь материальную оболочку проникать в то, что даже человек сам не знает, что ему дано при приходе на эту землю». Почему «к сожалению»? Это же магические силы, сверхъестественное...
– А потому что материализм убил в людях это желание!
– Но в вас ведь не убил.
– Но у меня-то закваска другой Земли, которая похожа на эту в своей глубине и высоте. Почему я обожаю сюда, к вам, приезжать и ощущать, что я дома! Здесь все так приветливо здороваются! С радостью! Я думаю: к кому они обращаются? Да-да...
– Вы – человек метафизический...
– Категорически!
– Вы это впервые ощутили когда?
– С самого начала! Вот вы вредный... Еще в животе у мамы. Мне было семь месяцев, она ходила в оперу во Львове, на «Травиату», и когда начиналась увертюра, я так начинал биться, что она трижды уходила со спектакля. Потом я Верди на его могиле это рассказал – и он меня понял. Я даже подумал, что он мне сказал: «Не ставь “Травиату”!» И я целиком никогда ее не ставил. Он мне как бы сказал: это должно быть твое последнее слово, и только одно. За-на-вес... Всё.