ИСТОРИЯ

24-й «спорный вопрос» российской истории посвящен советской национальной политике в послевоенное время. Одним из основополагающих принципов советского государства считался интернационализм.

Служба в Московской хоральной синагоге, 1960-е годы. Фото: Шарандо/архив РИА Новости

Однако в последние годы правления Иосифа Сталина была развязана кампания по борьбе с космополитизмом и «низкопоклонством перед Западом»; в дальнейшем антисемитизм стал едва ли не официальной политикой властей. «Лента.ру» поговорила с людьми, у которых были неприятности из-за «пятой графы» в советском паспорте.

Надежда Шапиро, учительница русского языка и литературы московской средней школы №57

Я узнала о том, что я еврейка, дома ― после того, как пришла с прогулки во дворе, где у нас были какие-то, я уже не помню, какие, разборки. Один мальчик плохо себя вел, я пришла домой и сказала: «Он какой-то еврей». Мама очень удивилась, а я была уверена, что еврей ― это ругательство такое. Я думаю, мне было лет шесть. Мама строго сказала: «Мы ― евреи». Для меня это было неприятное известие: я никаких других значений слова «еврей», кроме как «дурак», не знала — и с еврейской темой до этого никак не соприкасалась. Почему слово «еврей» носило ругательный оттенок, я не знаю ― например, заменителем слова «дурак» было еще имя Гоша. Только потом я для себя выяснила, что родилась в год борьбы с космополитизмом — и мой отец, военный, который заканчивал в тот год адъюнктуру, попросил, чтобы его распределили как можно дальше от центральных городов, восточнее. Отец рассказывал, что в тот момент все его начальство с облегчением выдохнуло, поскольку он мог запросить что-нибудь другое ― все-таки боевой офицер, отличник, его имя написано золотыми буквами на стене Военно-воздушной инженерной академии имени Жуковского. Но папа сообразил, что чем дальше, тем лучше.

Но у меня, надо сказать, была особая ситуация: я была не просто еврейка, а дочь полковника и довольно известного человека ― и во дворе известного, и боевого офицера, и красавца. Себя в роли жертвы каких-то презрительных замечаний я не помню никогда. И мне, видимо, в семье все достаточно хорошо объяснили ― да, есть такие нехорошие люди, которые считают, что евреи ― это плохо.

Бродский в своих детских воспоминаниях очень хорошо писал, что слово «жид» лучше слова «еврей». В первом есть какая-то определенность. А во втором случае ― если тебя спрашивали, какая у тебя национальность, и ты отвечал, что ты еврей, то люди и переглянуться могли.

Надо сказать, что моя первая встреча с еврейством рассосалась очень легко, и больше я до школы ничего об этом не слышала. А в школе стала иногда слышать. Мы жили в городе Уссурийске, это был класс, наверное, пятый. Какой-то мальчишка привязался к нам ― к девочкам, которые шли из школы. Я теперь вспоминаю, что он был не из нашего класса, но был призван нашим одноклассником, который со мной какие-то счеты хотел свести. Этот мальчик бегал и кричал: «Еврейка, еврейка!» Может, он еще что-то кричал, я уже не помню. И тут дело было даже не в моем национальном самосознании, а в том, что он поступал как-то подло и очень противно и хотел превратить в дразнилку факт моей биографии. Я была человеком горячим, и в какой-то момент совсем потеряла контроль над собой. А когда я его обрела, то выяснилось, что я сижу на этом мальчике верхом, все одноклассники расступились, а я луплю его башкой об асфальт и испытываю прежде мне неизвестное удовольствие.

После пятого класса мы переехали из Уссурийска в Ташкент. Я все время жила в военных городках, где, в общем, официальная идеология никогда не нарушалась. Нельзя было выругаться словом «еврей», потому что мы, например, интернационалисты. Но в школе у меня учились не только дети военных, и некоторые дети говорили: «А вот еще евреи пирожками на вокзале торгуют». В общем, была определенная сладость в том, чтобы отнести меня к определенной категории. Головой об асфальт я больше никого не била, но пара пощечин у меня в активе есть.

Никаких специальных еврейских традиций в нашей семье не было. Папа звался Арон Шевелевич, он не менял имя, фамилию, но больше всего всех смущало его отчество. Папа был непреклонен, и как Арон Шевелевич Шапиро прошел все годы в Советской Армии. Другое дело, что я очень поздно, будучи студенткой, узнала, что мама моя вовсе не Зоя, а Сарра. А мама не то чтобы стыдилась, она не была похожа на еврейку, просто ей хотелось ничем не отличаться от остальных. Она оставила и фамилию, и отчество ― Моисеевна. А вот Сарра была героиней анекдотов. Я думаю, маму это смущало.

Позже, когда в Ташкенте папа повез меня навестить родственников, оказавшихся там в эвакуации, эти чудесные люди решили меня угостить мацой. Когда я поняла, что это религиозное кушанье, то гордо сказала: «Я пионерка, и эту вашу мацу есть не буду». Папе, мне кажется, было немножко неловко ― оказалось, что я, дочка Арона Шевелевича, ничего ни про мацу, ни про Пейсах не знаю. Зато я знала, что крестик нужно отвергать. И свою мацу я отвергла тоже.

А дальше был московский педагогический институт. Точнее, подготовка к институту. Другу отца по блату назвали имена репетиторов, с которыми я должна была готовиться к экзаменам. Я ходила к очень симпатичному человеку, фронтовику. У него была одна нога, он очень меня за мои успехи хвалил и сказал, что я почти совсем готова ― вот только некоторых вещей не слышала в своей ташкентской школе, а все остальное у меня очень хорошо. И вдруг он мне сказал такую фразу: «Только имей в виду ― если ты не поступишь в институт, то это будет справедливо». А я твердо знала, что хочу быть учителем русского языка и литературы. И я спросила преподавателя: «А почему — справедливо?» Он ответил: «Как ты думаешь, какой процент евреев с высшим образованием?» Я говорю: «Не знаю, никогда об этом не думала». Тогда он продолжил: «А какой процент якутов с высшим образованием?» И вот этот озвученный статистический государственный подход меня совершенно обескуражил, я его запомнила надолго, почти на полвека. Я впервые столкнулась с такой формулировкой государственных интересов, при которой почему-то нужно, чтобы я, Надежда Шапиро, которая столько лет собирается стать учителем русского языка и литературы, не поступила в институт, потому что мало якутов получает высшее образование.

В институт я поступила ― ну, я была отличница, медалистка; вуз закончила с красным дипломом. А дальше я очень хорошо поняла, что мне нельзя подходить к местам, в которых сидят люди, говорящие про государственные интересы. Я твердо поняла, что не буду поступать в аспирантуру, хотя несколько преподавателей меня очень звали к себе. Я понимала, что они-то хотят, но вот некоторых деталей не учитывают.

В институте были трогательные ситуации ― к примеру, одна девочка, которая очень хорошо ко мне относилась, говорила: «А ведь евреи в войну не воевали». Ей было очень горько произносить такие слова, но истина, сами понимаете, дороже. Я спрашивала, откуда у нее такая информация, а она рассказывала, что много видела памятников в деревнях, на них все фамилии ― русские. А я отвечала, что, вообще-то, и мой отец, и два его брата с первого и до последнего дня были на войне и очень гордились, что братья Шапиро воевали в небесах, на земле и на море. Потому что отец у меня был авиатором, его старший брат ― моряком, а средний ― артиллеристом. И все друзья моего отца, каких я знала, были увешаны орденами. Подруга слушала с большим интересом, но у нее был еще один заход. Она говорила: «Прости, Надя, но ты все-таки не имеешь права преподавать русский язык. Чего-то глубинного ты почувствовать не можешь». Я говорила: «Ладно, давай я тебя научу хотя бы тому, что могу почувствовать». Потому что моей подруге было трудно поверить, что, например, слово «листва» единственного числа, хотя это ― множество листьев.

Впоследствии эта тема ― имею ли я право преподавать русский язык ― несколько раз поднималась. Была смешная история: я как-то раз выступала на радио «Свобода» вместе с лингвистом Максимом Кронгаузом. Мы что-то такое рассказывали о том, как нужно преподавать русский язык, а потом отвечали на звонки слушателей. Одна слушательница сказала, что она учительница, ей очень много лет, и у нее есть ― она так прямо и сказала ― «одна задумка». А задумка была такая: не потому ли так падает уровень образования и грамотности в стране, что очень много преподавателей-евреев? Ведущий немедленно прекратил разговор и принес мне извинения, и Максим Анисимович Кронгауз неожиданно удивился и спросил: «А почему никто передо мной не извиняется?» И так, кстати сказать, я узнала, что Максим Кронгауз тоже еврей.

Я ничего не хотела из того, где могла бы получить в лоб. Я знала, чем мне нужно заниматься, а чем ― нет. Был смешной случай: мне позвонила одна моя подруга, сказала, что очень нужен преподаватель русского языка в институт имени Мориса Тореза. Годится, говорила она мне, просто все: «И твой, Надя, красный диплом и школьная медаль». Преподавание в вузе ― это все-таки карьера не карьера, но новый статус. Я очень развеселилась и ответила подруге: «А ты правда все про меня рассказала? Фамилию мою назвала? Позвони им еще раз и скажи мою фамилию, имя, отчество». Обескураженная подруга перезвонила через десять минут: «Ой, нет. Сказали — не подходишь. Я понять не могу, а в чем дело?». «А только в том, ― ответила я, ― что я еврейка». Тогда она сказала, что всю жизнь считала, что это евреи своих все время куда-нибудь тянут. Но это анекдотическая история.

Не анекдотическая история была не со мной, а с моим мужем, который был не просто красным дипломником, как я, а еще и ленинским стипендиатом. Он учился в МЭИ, у него были публикации с четвертого курса, и ясно было, что он остается в аспирантуре. Это был вроде бы 1972 год. Умные люди ему говорили: «Ищи работу». Он очень удивлялся и говорил, что никакую работу искать не будет. А когда заканчивалось распределение, ему сказали, что его кафедра не готовит кадры для Израиля. Ему дали свободный диплом ― это значило, что он должен сам себе искать работу. Для Миши это была очень тяжелая история ― он привык, что он любимец и отличник, а тут ему пришлось, вполне унизительно для себя, обойти несколько заведений, пока он не прибился к НИИ Шинной промышленности. Миша все время горько шутил, что занимается шинной наукой.

Почему к евреям государственные власти так относились ― не ко мне вопрос. Все очень запутанно. В политике это связано с возникновением государства Израиль, с теми возложенными на него надеждами, которые не оправдались. Вы же не будете меня спрашивать, зачем убили Соломона Михоэлса и Еврейский антифашистский комитет? И зачем поэту Константину Симонову в 1949 году на торжественном собрании по поводу 150-летней годовщины рождения Пушкина потребовалось сказать, что Пушкин пал от руки безродного космополита Дантеса? Это вполне было в русле государственной политики.

Но я ничего не знаю про государственную политику, я знаю, что было встречное движение: все-таки бытовой антисемитизм ― довольно обычное дело, никак не связанное с государством Израиль. И у меня есть довольно близкие знакомые, которые иногда говорят: «Эта грязная еврейка протекла на меня с верхнего этажа». Это всегда крайне неприятно. Они умеют произносить спасительную фразу: «Бывают евреи, бывают жиды». Мне их жалко.

Я помню, как появилось общество «Память» (Русский фронт освобождения «Память» возник в Москве в 1980 году ― прим. «Ленты.ру»). Нам всем было отвратительно. В нашем почтовом ящике в Люберцах появились какие-то угрозы. В какой-то момент приехали мои друзья, погрузили нас с мужем и детьми в машину, и несмотря на наше сопротивление, увезли нас куда-то очень далеко, на свою дальнюю дачу. Вообще, объявлялось время погромов, в Малаховке готовились отряды самообороны, потому что было непонятно, чего ждать. Я помню, как пошла гулять с детьми ― четырехлетней дочерью и грудным сыном ― на озеро в Малаховке. Вдруг подошел человек, стал говорить очень страшное: «Вы евреи, фашисты вас били и не добили, а вот этого младенчика надо взять за ноги и ударить об угол». И еще что-то такое же страшное. Я его как-то увела от детей, а дочка ночью вскрикивала и кричала: «Скажи фашистам, чтобы они не убивали маленькую еврейскую девочку». И она так кричала, пока моя подруга не сказала ей: «Спи спокойно, дед Арон всех фашистов убил». И у меня тоже были очень страшные сны: как люди, похожие на человека, встреченного на озере, только их очень много, окружают нас, а дальше все как в фильмах про войну. Это был призрак чего-то похороненного и вдруг восставшего, что очень многих подстегнуло к отъезду.

Потом эти «памятники» гнездились возле метро «Арбатская», я нарочно водила туда за руку своего подросшего сына ― потолкаться среди людей, которые объясняли, какие страшные эти евреи. Я говорила: «Смотри и не бойся». Я считала, что нужно его закалять, и вот ― закаляла.

Александр Шень, научный сотрудник Института проблем передачи информации

В свое время я преподавал математику в математических школах. Соответственно, я наблюдал, как выпускники математических классов пытались поступить на мехмат МГУ. Тех, кого по фамилии, отчеству или паспорту можно было счесть евреем, обычно не принимали. Например, им могли дать «задачи-гробы», которые были гораздо сложнее, чем положено экзаменационному заданию. Одному моему знакомому, который сейчас, кстати, является учителем математики, дали задачу со второго тура всесоюзной олимпиады по математике. Там она оказалось самой трудной, ее решило меньше всего участников. При этом на олимпиаде на четыре задачи давалось, кажется, пять часов, а на устном экзамене задачу требовалось решить за 10-15 минут. Бывало, что несколько часов не вызывали отвечать, бывало, что придирались к какой-то ерунде в «теории», и до задачи не доходило; если доходило, давали один или несколько этих самых «гробов» и тому подобное ― в конце концов так или иначе ставили двойку или какую-то непроходную оценку.

Можно только догадываться, какие на этот счет существовали директивы: по-хорошему, должны быть открыты соответствующие архивы, но, поскольку советская власть так и не кончилась, никакого расследования никто не проводил, и механизмы толком не известны.

Знали ли об этом школьники? Как когда. Есть воспоминания известного математика Эдуарда Френкеля: он не из Москвы, и учился в заочной математической школе. Когда он туда зашел перед экзаменами, одна из сотрудниц этой школы ему сказала: «На мехмат евреев не берут, имейте в виду». Френкель пишет, что для него это было абсолютной неожиданностью. Еще, конечно, его смутило, что ему не побоялись это сказать. В московских математических школах, конечно, знали, кого принимали на учебу, и для наших учеников не было сюрпризом то, что евреев на мехмат не берут. Об этом можно было не знать, только если очень хотеть не знать.

Бывали очень редкие исключения ― или какой-то суперблат, или можно было попытаться в какой-то исключительной ситуации уговорить приемную комиссию закрыть на еврейство глаза. В двух случаях я даже немного участвовал в таких «переговорах»: например, в математическом классе 91-й школы, где я работал, учился Максим Концевич, победитель всяческих олимпиад, ныне знаменитый математик, и ближе к выпуску из школы родители и учителя стали думать, что бы такое предпринять. При этом нужна была длинная цепочка ― она должна была кончаться на начальстве приемной комиссии, но при этом надо было, чтобы каждый участник этой цепочки мог бы откровенно поговорить со следующим на такую подцензурную тему. Один из участников этой цепочки, известный математик, потом рассказывал, что в ответ на уговоры, что, мол, Концевич ― не еврейская, а белорусская фамилия, услышал: «Ну, знаете, этого не объяснишь».

В 1979-1980 годах работавшие в математических школах Борис Каневский и Валерий Сендеров собрали статистику поступления «еврейских» абитуриентов: по этой статистике, в 1980-м году в МИФИ поступали 29 выпускников «еврейской национальности», а поступили ― только трое. В МФТИ поступали 32 человека, поступили всего четверо. Среди «неевреев» процент был гораздо выше. У меня лично все было проще: моя мать по паспорту была еврейкой, но фамилия у нее была немецкая, а мой отец был китаец. При поступлении в анкете нужно было указать фамилии родителей, но их национальность указывать не нужно было. Поскольку отец у мамы был немцем, а ее отчество ― Фридриховна, то ее еврейство было не очевидно. А в моей пятой графе «национальность» было написано ― китаец. На китайцев, видно, специальной разнарядки не было.

Но вот у моего приятеля М.Ф. у мамы была русская фамилия, а у папы ― еврейская. Чтобы скрыть это преступное обстоятельство, он при получении паспорта взял фамилию матери, и в анкете написал, что у отца такая же фамилия. Но бдительная приемная комиссия в лице Игоря Сергеева, который, кстати, до сих пор работает на мехмате, его вызвала и сказала: «Что же вы нас в заблуждение хотели ввести?» А дело было уже после экзамена по математике, который он сдал хорошо. Ну ничего ― ему поставили «двойку» на следующем экзамене, по физике, хотя он был победителем и физических олимпиад.

В начале 1980-х для тех, кто не смог поступить на мехмат, был организован «подпольный народный университет»: все желающие могли приходить на занятия по математике, они проходили в пустых аудиториях первого гуманитарного корпуса МГУ (тогда там не было милиционеров на входе) или просто на квартире его основательницы, Беллы Абрамовны Субботовской. Кстати, занятия были по субботам, и это мало кого смущало. Этот «университет» просуществовал несколько лет, потом студентов и преподавателей стали таскать на допросы в КГБ, Субботовская погибла в странной автокатастрофе, Каневского и Сендерова посадили ― стало понятно, что это дело опасное, и все кончилось. В конце 1980-х годов ситуация улучшилась: за антисоветчину сажать перестали, недовольные стали писать жалобы в государственный комитет по образованию (тогда там был некий товарищ Ягодин (Геннадий Ягодин, в 1985-1988 годах он занимал должность министра высшего и среднего специального образования ― прим. «Ленты.ру»), в газету «Московские новости» и так далее. А вскоре советской власти сильно поплохело, и больше она на своем не настаивала, и пока что это не возобновилось.

Соломон Дрейзнер, советский сионист, осужденный по «Ленинградскому самолетному делу»

Я родился в 1932 году в Ленинграде. Еврейская семья есть еврейская семья, она все равно отличается от других. Естественно, в то время в Ленинграде между собой мои родители не говорили на идише, поскольку это было небезопасно. Иногда, правда, родители встречались со своими родственниками и в домах говорили на идише ― а мы, дети, не понимали ни слова из того, что они говорят. Для нас это был совершенно чужой язык.

Папа мой был рабочим, мама ― продавцом в магазине. Простые люди, но очень порядочные и умные. Дед мой был выходцем из Польши и переехал в Россию в начале Первой мировой войны: он был бизнесменом, занимался обувью, и открыл фабрику для поставок обуви русским солдатам. Впоследствии деда раскулачили, его производство национализировали и назвали «Скороход».

Мой отец погиб на фронте под Ленинградом. Меня с матерью и сестрами эвакуировали по «Дороге жизни» в Череповец, потом на Северный Кавказ, а дальше ― в Казахстан. Вывезли нас в 1942 году; мама была настолько истощена от голода, что в машину ее заносили на носилках.

Я думаю, по-настоящему я почувствовал себя евреем после эвакуации. Мы вернулись в 1945 году в Ленинград, я пошел в школу. Я не помню, какой это был класс ― то ли четвертый, то ли пятый. Мне было уже 13 лет. Я захожу в школу и вижу, как группа ребят окружила одного мальчишку и пинает его с криками: «Жид! Жид!» Я не понимаю, откуда у меня взялось это чувство, но я моментально бросил на пол свой ранец и рванул в центр круга. Мальчишка, которого били, был даже на еврея не похож ― светленький, с рыжиной. Я стал отталкивать от него обидчиков, началась драка. Кто кого поколотил, значения не имеет ― когда зашел учитель, все разбежались. А мальчишка, которого били, стал моим ближайшим другом.

Пятая графа в паспорте для меня значила то, что я не могу поступить в нормальный институт. Помимо этого тебя постоянно оскорбляли — я не знаю, сколько десятков раз я бил за это морду. Но я как-то смог закончить авиационно-техническое училище, а потом Ленинградский инженерно-технический институт.

Я дружил только с евреями и совершенно оформленным сионистом стал в 1958 году. Это происходило так: уже было основано государство Израиль, это была твоя как бы любимая команда ― как люди болеют за футбол, так ты болеешь за Израиль. Ты еще не ощущаешь это государство своим, но впитываешь все, что там происходит. Параллельно с этим в Союзе происходят страшные вещи ― «Дело врачей», бесконечные антисемитские фельетоны. В газетах и в кино евреи выведены отрицательными персонажами. И все это складывается в одну копилку.

А в 1958 году мы с другом Гилей Бутманом (Гилель Бутман ― один из основателей сионистского движения, организатор нелегальных кружков изучения иврита ― прим. «Ленты.ру») на празднике Симхат-Тора в ленинградской синагоге познакомились с замечательным человеком, лингвистом Лией Александровной Лурье. Нам с Гилей было по 26 лет; Лурье познакомила нас с евреями старшего поколения, которые рассказали нам о нашей культуре. Сама Лия Александровна подпольно преподавала нам иврит, который выучила самостоятельно. Лурье, прошедшая сталинские лагеря, была инвалидом и не могла ходить. Вместе с нами вокруг нее организовалась группа сионистов. Лия Александровна умерла в 1960 году, и сразу после ее смерти был арестован один из членов нашей группы, Натан Цырульников: его взяли на том основании, что у него были знакомые в израильском посольстве. Это было хрущевское время, так называемая «оттепель», поэтому Цырульникову дали мягкий приговор ― всего один год. Но нас с Гилей постоянно таскали на допросы; Гилю вышвырнули с работы, мне с огромным скрипом дали закончить институт. Допрашивали даже мою маму и сестру.

До определенного момента работа нашей сионистской группы не выходила за пределы бесед о нашей причастности к государству Израиль, но разговорная наша деятельность никуда не двигалась. Мы понимали, что любим Израиль и хотим выехать на нашу историческую родину, вот только никто не даст нам в эту страну переехать ― железный занавес полностью нас блокировал. В 1966 году, когда наша группа пополнилась новыми членами и составила, в общей сложности, восемь человек, мы поняли, что нужно создать организацию, цель которой ― борьба за свободный выезд в государство Израиль. Мы создали подпольную Ленинградскую сионистскую организацию и начали эту цель проводить в жизнь ― конечно, если бы выезд в Израиль был свободным, то ничего этого бы не потребовалось: ты бы просто купил билет и уехал. Но тогда из Союза почти никого не выпускали. Второй нашей задачей было национальное образование ― изучение языка, истории. Мы основали сеть подпольных ульпанов для изучения иврита, сделали газету «Итон». Сначала мы действовали в обстановке полной секретности. В 1967 году во время Шестидневной войны Израиль сделал просто невозможное ― за шесть дней он победил три арабские армии. Это повысило настроение всех евреев во всем мире, в том числе и в СССР. Патриотизм у многих развивался скоростными темпами и нам стало легче работать ― к нам пошла молодежь, Израиль стал популярен.

А в советской прессе еврейское государство страшно поносилось: постоянно публиковались статьи об израильской агрессии. Все это казалось нам страшно несправедливым. Фигурально выражаясь, наш воз двигался в просветительном направлении ― нас уже было не восемь человек, а десятки. У нас были устав, программа, деньги ― ежемесячные членские взносы. Мы проводили на квартирах вечера еврейской культуры, отмечали праздники, вручную печатали религиозные книги. Мы даже создали подпольный Всесоюзный координационнный комитет сионистов России ― у нас были связи с сионистами Москвы, Свердловска, Риги, Тбилиси. Правила поведения у нас были очень строгие. В соответствии с уставом мы должны были вести себя тише воды, ниже травы: нельзя было ехать в трамвае без билета, нельзя было переходить улицу в неположенном месте. Почему? Потому что любой привод в милицию опасен.

Но в 1969 году к Гиле Бутману обратился Марк Дымшиц ― бывший летчик, майор в отставке, изучавший у нас иврит. Дымшиц сказал: «Слушай, меня никогда не выпустят за границу ― я летчик. Давай захватим самолет и улетим в Израиль». И Гиля пришел к выводу, что таким путем можно сделать политическое дело: если на этот захват пойдут семьи еврейской национальности и смогут перелететь в любую страну мира ― Гиля настаивал на Швеции ― то будет суд, публичное обвинение Союза в том, что он наглухо закрыл границы. Гиля считал, что это дело пробьет железный занавес. А мы решили, что нужно исследовать этот вопрос. В 1970-м году началась подготовка: Бутман подбирал «пассажиров». Операция получила кодовое название «Свадьба» ― якобы самолет захватывали пассажиры, летевшие на свадьбу. В какой-то момент мы связались с властями Израиля, и они категорически запретили нам эту акцию. Пришла депеша: «Ни в коем случае этого не делать». Дело в том, что если бы Израиль нас поддержал, это могло бы быть двояко истолковано — Израиль, как и весь остальной мир, категорически боролся с захватом самолетов. В конечном итоге координационный комитет отказался от идеи захвата, но группа сионистов в составе 16-ти человек (Марк Дымшиц, Эдуард Кузнецов, Сильва Залмансон, Алексей Мурженко, Юрий Федоров, Анатолий Альтман, Мендель Бодня, Вульф и Израиль Залмансоны (братья Сильвы), Иосиф Менделевич, Борис Пэнсон, Лейб (Арье) Хнох, его супруга Мэри Менделевич-Хнох, жена и дочери Дымшица Алевтина, Елизавета и Юлия ― прим. «Ленты.ру») попыталась захватить самолет «Ленинград—Приозерск».

15 июня, едва они прибыли на аэродром «Смольное», вся группа захвата была арестована. Вместе с ними был арестован весь наш комитет.

В тот день я был на работе в Ленжилпроекте. Меня вызвали к директору. В его кабинете ко мне подошли люди, спросили: «Соломон Гиршевич?» Я тут же понял, что меня арестуют ― на работе меня все называли Соломоном, вот только не Гиршевичем, а Григорьевичем. Мне показали ордер на арест и обыск; допрашивали меня несколько месяцев. Меня судили в 1971 году и дали три года по 70-й статье ― за антисоветскую пропаганду. Надо сказать, что всей «самолетной группе» дали мягкие сроки ― известно, что Брежнев поначалу хотел захватчиков расстрелять, а сионистов посадить всерьез и надолго, но за нас просила мировая общественность, Брежневу звонил Киссинджер, и это нас, в известном смысле, спасло.

Сидел я в лагере строгого режима в Мордовии, в Потьме. Охранниками там были полицаи, которые в свое время работали на немцев. Вместе с нами сидели украинские националисты, армянские националисты и даже русские националисты, которые боролись за возвращение монархии. Мой «подельник» Владик Могилевер говорил монархистам: «Мы хотели оставить вам Россию и уехать к себе на родину, в Израиль». А монархисты говорили: «Нет, уехать так просто нельзя. Надо было выжать из вас все по-максимуму, а потом ― выкинуть». Им важно было всех оставить под своей империей, так что ничего общего у нас с монархистами не было. Зато украинцы нас очень хорошо понимали — они тоже боролись за свою национальную обособленность.

После окончания срока меня перевезли в «Кресты» ― везли в полной изоляции, я не понимал, зачем меня везут. Потом бросили в камеру, где сидели шесть человек. На следующий день меня отвели в кабинет следователя Прокофьева, который изначально вел следствие по моему делу. Прокофьев мне сказал: «Хотите в Израиль? Раскайтесь лучше, оставайтесь. Тут же ваша мама похоронена». А дело в том, что за время срока умерла моя мама. Я говорю: «Так она и умерла потому, что вы меня посадили». Он разозлился: «Тогда выкатывайтесь из нашей страны поскорее». Через три месяца я уехал в Израиль. Я был безумно счастлив, и, конечно, поцеловал землю Израиля по прилете в аэропорт.

Евгения Физдель, участница Великой Отечественной войны

Я уроженка Одессы, там понятия об антисемитизме вообще не имели, для всех существовала только одна национальность ― «одессит». Потом, когда немцы подступали, нас эвакуировали в Ростов, где был жуткий бытовой антисемитизм, связанный с тем, что вот, дескать, «жиды» понаехали. Позже мы переехали в Уфу, где мне предложили работу в клинике. Я сказала: «Как? Я буду в тылу, пока все на фронте?» ― и ушла служить в госпиталь Первого Украинского фронта.

Демобилизовалась я в конце 1946-го. Когда кончилась война, наш госпиталь был в центральной группе войск, мы стояли в Венгрии, где меня, молодую девчонку, сделали заведующей отделением открытых форм сифилиса. Я хотела покончить с собой. Вы понимаете психологию? Кончилась война, началась новая жизнь, а я, девчонка, должна сидеть и щупать ― твердый шанкр, мягкий. Я написала письмо маме о том, что жизнь моя навеки кончена. Она ответила: «Мне стыдно, что ты ― моя дочь! Кого я вырастила? Это ведь тоже больные, их надо лечить». А до этого я год работала в освобожденном нашими войсками концлагере Терезин, куда немцы свезли всех больных из соседних лагерей. Мне было 22 года, и это было страшно: люди в Терезине еле передвигались, больше лежали вповалку крест накрест. Мы лечили их от сыпняка и туберкулеза.

Демобилизовавшись, я вернулась в Одессу. Прихожу в отдел кадров городского отдела здравоохранения. Сидит там некто Ягодкина. Я ей говорю: «Была капитаном медицинской службы, училась в институте». Она спрашивает: «А куда вас послали после института?» Отвечаю: «Уехала на фронт». А она мне: «И не стыдно вам фронтом хвастаться? Это все равно что сказать: “Я с мужем прожила!” Уходите отсюда!» Я не могу передать, что со мной было: мне 23 года, меня страшно унизили. Я стояла на улице и думала под машину броситься. Жидовка Ягодкиной, в принципе, была не нужна.

На работу меня не взяли. Я с трудом устроилась в ремесленное училище, а для повышения квалификации ходила в клинику, где позже поступила в ординатуру и писала диссертацию на модную тогда тему ― гипнотерапия. Люди после войны были травмированы, заниматься гипнотерапией у меня неплохо получалось. И когда диссертация была практически готова, из медицинских клиник начали увольнять всех евреев ― это был 1949 год. Дело было летом, мне нужно было сдавать кандидатский минимум. Директор клиники пообещал, что если я минимум сдам, то он меня не выгонит и даже даст диссертацию защитить.

В тот день, когда мне нужно было сдавать философию, в газетах вышла работа Сталина по языкознанию. Экзамен был назначен на вторую половину дня; работу я штудировала так, что от зубов отлетало. В итоге, из 28-ми аспирантов лишь двое получили пятерки за экзамен; одна из них была у меня. Пришел директор клиники, поздравил меня. А на следующий день меня вызвали в отдел кадров и сказали: «Чтобы духу вашего в клинике больше не было!»

И мне пришлось стать врачом в райцентре Первомайск. Я жила там в крошечной хибарочке, но это не главное ― понимаете, я была востребована! С больных, конечно, я не брала никаких денег. Мой тамошний начальник, доктор Кравиц, говорил: «Я к вам ничего не имею, вы хороший врач. Но берите же с больных деньги! Вы же иначе уедете!»

В 1953 году я вышла замуж за журналиста Бориса Фукса из газеты «Мастер угля», ушла с работы и приехала в Москву. Как сейчас помню: билет в Москву из Одессы у меня был на 19 января, а 13 января в Москве началось «Дело врачей». Отец мне сказал: «Отменяй поездку. Еврейка, врач, сейчас поедешь в Москву?!»

О том, чтобы устроиться на работу, речи не было. Но вдобавок на улице всех останавливали и проверяли документы. Еврейку, в Москве не прописанную, моментально бы выслали из столицы ― это как минимум. Как же я выходила из положения? Я целый год раз в два дня приезжала на Киевский вокзал к приходу поезда из Одессы, брала у одной из пассажирок использованный билет, и, если меня останавливали на улице, то говорила, что только что приехала из Одессы.

В разной степени антисемитизм касался всех моих родственников: так, моя мама Рахиль Матвеевна, вместе с двумя бывшими фронтовиками, решила создать музей обороны Одессы. Эти бывшие фронтовики жили в чудовищных условиях ― один из них, например, жил в дворовой уборной. На открытие музея позвали секретаря обкома партии, а он сказал: «Мне в этой синагоге делать нечего». Это был, наверное, 1951 год.

Поймите, я никогда не была националисткой, никогда. Я не знаю еврейского языка и еврейских обычаев. В школе я учила украинский язык и долго считала себя украинкой. И в школе я поначалу указывала национальность ― «украинка», пока мне папа не объяснил, что я не украинка вовсе.

Обсуждение закрыто

ТОП-5 материалов раздела за месяц

ТОП-10 материалов сайта за месяц

Вход на сайт